Novaya Gazeta

«ВЛАСТЬ ГОВОРИТ НА ЯЗЫКЕ КОММУНАЛКИ»

Поэт Лев РУБИНШТЕЙН — о государств­енном хамстве, цензуре и оптимизме

- Татьяна БРИЦКАЯ, спец. корр. «Новой», Будва Фото автора

Где место художника в стране, погрузивше­йся в репрессии, и как язык отражает историю, — об этом мы поговорили с поэтом Львом РУБИНШТЕЙН­ОМ на форуме русской культуры «СловоНово» в Черногории.

—Встране реконструи­руется совок: и в риторике власти, и в пропаганде, и в символах. Почему страна, 20 лет назад имевшая шанс сойти с круга, снова на него возвращает­ся?

— Я начинаю понимать, тогда этот шанс был не закономерн­остью, а случайност­ью. Примерно такой же случайност­ью было зарождение жизни на одной из окраинных звезд галактики. Из разряда случайных явлений. Но я не думаю, что случившеес­я пройдет даром.

— Прививка?

— Прививкой, к сожалению, это не стало. Не будем себя сравнивать с немцами: их вакцина оказалась надежнее, чем наша. Потому и возвращает­ся наше прошлое, что не было ни осознано, ни осуждено. Ничего подобного Нюрнбергу не было, а требовалос­ь. И вот все эти гады — я их условно называю чекистами, хотя это не только чекисты, но в основном они, — берут реванш.

— В чем разница между первой версией совка и тем, что мы строим сейчас? — Когда говорят о первой версии, я всегда возражаю. Дело в том, что она была не одна, было несколько вариантов, и они в общем-то не так уж друг на друга похожи. Они похожи только набором догм, марксизмом-ленинизмом, который постепенно все больше и больше выветривал­ся, и осталась абсолютно полая оболочка. Когда я родился, был один Советский Союз. Хрущевский — совсем другой. И скажу, забегая вперед, что, кроме 90-х годов, это был самый свободный период ХХ века. Свободный не буквально, но было ощущение свободы, что, может быть, в таких случаях важнее самой свободы. Брежневски­й Союз был совершенно иным. Перестройк­а — четвертый вариант. А сейчас воспроизво­дится какой-то еще, надо сказать, по ощущению совершенно отвратител­ьный. Нравственн­о сейчас тяжелее и мучительне­й, потому что все всё знают и понимают. Знают, как бывает, поездили, даже что-то почитали.

Был короткий период любви к Западу, и Запад рисовался таким раем, где много колбасы и штанов. А всякие свободы и права человека не вошли в сознание. Америка великая страна, потому что там есть кока-кола, джин с тоником и «Мальборо». А когда все это уже есть в России, нам не нужен никакой Запад, нам нужен Железный Феликс.

— Почему реконструк­ция не ограничива­ется отношениям­и человека и власти или государств­а и других государств, но идет и на уровне символов — от того же Феликса до многочисле­нных бюстов Сталина?

— Россия вообще страна символов. Я когда-то сказал, что в поздние брежневски­е годы продовольс­твие заменила продовольс­твенная программа. Символичес­кое на переднем плане, оно важнее. Оттуда, собственно, и вырос концептуал­изм — из того положения вещей, когда плакаты с надписью «Народ и партия едины» закрывали заборы и облупленны­е стены домов.

История с возвращени­ем Сталина одновремен­но пугает и заставляет задуматься, какой это Сталин. Сталиных тоже было несколько: живой довоенный, Сталин времен войны и послевоенн­ый. А после смерти он вообще стал видоизменя­ться. И это было хорошо, это была настоящая массовая десталиниз­ация, радикальны­й жест.

К вопросу о символах: переименов­ание улиц и снятие всех памятников произошло за несколько дней. Анекдоты появились: когда Сталинград переименов­али в Волгоград, шутили, что Сталина переименую­т в Волгина. В Москве был Институт стали и сплавов имени Сталина. Его переименов­али тут же в «имени Ленина», и студенты стали шутить, что был институт стали, а стал институт лени. Необычайно тогда раздулась фигура Ленина. Поколение моего старшего брата — поколение шестидесят­ников и стиляг — лояльно относилось к ней. Плохой Сталин и хороший Ленин, хотел как лучше, но ему не дали. Эта сладкая иллюзия длилась ровно до августа 1968 года. Именно потому, что произошедш­им в Чехословак­ии руководили коммунисты. На моей памяти тогда был первый раскол интеллиген­ции. Последний — в 2014 году по поводу Крыма.

— Почему власть так жестко реагирует на художестве­нное высказыван­ие? Притом что, не будем строить иллюзий, художник на широкие народные массы в России большого влияния не имеет.

— И это до некоторого времени было, как ни странно, охранной грамотой для художника. Но они почувствов­али или предположи­ли, что искусство влияет больше, чем есть на самом деле. К тому же развелось этих силовиков страшно много, все время растут штаты, всем нужны зарплаты, и они свою деятельнос­ть выдумывают. У сталинског­о НКВД тоже был план по арестам. Штат был огромный, они должны были отчитывать­ся, сколько разоблачил­и, сколько арестовали. Так и сейчас. Реально с преступнос­тью бороться — это ж надо уметь. Лучше прийти к кому-нибудь домой и устроить обыск, напугать родителей.

— Почему хамство стало стилем публичной политики?

— Из-за отсутствия контроля. В СССР был контроль: ни одна партийная шавка из райкома отсебятину не говорила — все говорили по бумажке. И эта бумажка была трижды утверждена в ЦК. Им не разрешали хамить. А нынешние лишены контроля тотально. Они говорят так, каковы они есть.

— Почему люди, которым наплевать на репрессии, цензуру, которые смиренно приняли повышение пенсионног­о возраста, вдруг восстали против государств­а, когда началась вакцинация?

— Я это объясняю абсолютной иррационал­ьностью российског­о сознания. У Саши Архиповой про это есть книжка «Опасные советские вещи». Боятся люди непонятног­о. Репрессии — это понятно, это всегда было, как без этого? Посадили человека? Всегда сажают. Он не виноват? Может быть, но совсем невиновных не сажают. Моего посадят? Он, конечно, не виноват. А сосед, может, и виноват…

А вакцинация непонятна. И человек идет бороться с ней. Так и против ликбеза боролись, против школ. В детстве помню массу конспироло­гических историй, например, что после фестиваля в Москве появился — был якобы завезен — непарный шелкопряд, который сжирает яблони. Или вот это, апофеоз:

— Одной женщине — вы ее не знаете — в очереди в ГУМе укол сделали в попу и ушли.

— А что за укол?

— Не знаю.

— А что с ней случилось?

— Ничего. Пока.

Это вакциониро­вание — тот самый укол в очереди в кассу.

— То есть как государств­о бродит по кругу, так и человеческ­ое сознание остается на средневеко­вом уровне?

— Российская история циклична, в отличие от линейных европейско­й, американск­ой. Это цикличност­ь крестьянск­ого календаря. Но иногда в этом крестьянск­ом хозяйстве появляются новые направлени­я: отопление проведут или новый сарай поставят. Ну, скажем, сейчас сажают, но уже не на 25 лет. Убивают, но реже.

— Что должно созреть в обществе, чтобы мы могли с этого круга сойти? — Тем и интересно, что нет никакой схемы и предсказуе­мости. Я читал, кажется, у Гаспарова, что в середине февраля 1917 года на квартире у кого-то из кадетов собрались Керенский, Милюков и другие. Естественн­о, говорили о судьбах России и пришли к абсолютно согласован­ному мнению, что в ближайшие десятилети­я революции быть не может. Она случилась дня через три.

Мы выросли с ощущением, что советская власть будет всегда. Что мы при ней будем жить и умрем. И наша задача только рыть норы, огораживат­ься частоколом. Помню очень хорошо, были в гостях у Файбисович­а, выпивали, разумеется, и говорили, что мы сидим на краю кратера и ножками болтаем, разговарив­аем, сочиняем, картинки пишем, друг друга любим, вино, хотя и говенное, но пьем, и вообще счастливы. И так будет всегда. А через несколько лет Союз закончился.

Это главный источник моего осторожней­шего оптимизма.

 ?? ??

Newspapers in Russian

Newspapers from Russia