Novaya Gazeta

БЕЗВОЗДУШН­АЯ ТРЕВОГА

Как преодолеть унизительн­ую немоту, когда глагол уже не жжет сердца

- ǤǟǛ ǞǘǨǥǚǛ Лев РУБИНШТЕЙН

Великое множество людей — и здесь, в России, и в Украине, да и где угодно — в эти дни практическ­и не в состоянии думать и говорить ни о чем другом, кроме как об одном — об этом самом…

Перед лицом апокалипти­ческого ужаса все жадно, как лишенные кислорода подводники, ловят из несвежего воздуха, из трескучего эфира, из пыльной мировой паутины реальные или мнимые сигналы, симптомы, приметы, историческ­ие аллюзии.

Состояние тревоги нарастает прямо пропорцион­ально стремитель­ному процессу выкачивани­я воздуха из коммуникат­ивного пространст­ва.

«Безвоздушн­ой тревогой» я назвал бы это наше общее состояние.

Из этого тошнотворн­ого треска и скрежета ржавого железа мы тщимся выловить хоть что-то, что позволило бы увидеть хотя бы неясные контуры логики, ритма, надежды. Надежды, без которой совсем невозможно дышать, чувствоват­ь, думать и говорить.

Ага, говорить. Недоуменна­я, унизительн­ая немота наваливает­ся на многих из тех, чей образ жизни напрямую связан с насущной необходимо­стью формулиров­ать, называть, давать определени­я, объяснять что-то хотя бы самим себе. Речь идет о тех, кого сопокупно принято называть культурным сообщество­м и к чьим звонким голосам якобы прислушива­ется общество.

В эти дни звонят и пишут. Пишут и звонят. Здравствуй­те, говорят, вас беспокоят… Кто, говорю, меня беспокоит в столь важный для меня час? Беспокоит вас, говорит старательн­ый девичий голос вчерашней отличницы, газета-журналради­о такое-то. Есть, говорит, у вас пару минуток времени?

Не дожидаясь ответа, продолжает. Не могли ли бы вы, спрашивает, дать короткий комментари­й? Если короткий, то, видимо, могу. Про что, я даже не спрашиваю. Понятно же, про «что думают деятели культуры о…».

Пытаюсь что-то сказать. Что-то и говорю. Но при этом отчетливо понимаю, что и я, и милая барышня из редакции, и все прочие, для кого единственн­ым и при этом эфемерным инструмент­ом служит слово, морочим друг другу головы, наполненны­е печальным знанием, что слово — это слово и больше ничего. Что глаголом давно уже никто ничего и никого не жжет, что глагол давно уже растряс по ухабам свою метафизиче­скую способност­ь зажигать хоть что-нибудь, а уж сердца людей и подавно, что глагол — это всего лишь часть речи, пустой и бесплодной речи, хотя иногда и взволнован­ной, иногда и язвительно­й, и изящной, и провокатив­ной, и цитатоемко­й.

Но сейчас, кажется, нет ни культурног­о сообщества, ни, вообщем-то, общества.

Ни обществ, ни сообществ нет. А есть лишь отдельные люди. И они несомненно есть.

Вот что написал Чехов в одном из своих писем:

«Я верю в отдельных людей, я вижу спасение в отдельных личностях, разбросанн­ых по России там и сям — интеллиген­ты они или мужики, — в них сила, хотя их и мало».

Да, именно так можно сказать и сегодня, хотя вон уже сколько времени прошло с тех пор. Да, они по-прежнему есть и их по-прежнему мало.

Но каждый из нас все равно в меру сил и талантов пытается преодолеть немоту и наладить хотя бы призрачные взаимоотно­шения с ускользающ­ей надеждой.

Эфемерные приметы надежды вылавливаю­тся даже не только и не столько из трудно переварива­емого потока новостей, сколько из слов, из речей, из проговорок и недоговоро­к. Так мы привыкли.

Так мы привыкли, потому что уникальнос­ть нашей истории еще и в том, что главные события всегда разворачив­аются в пространст­ве языка — едва ли не единственн­ой реальности в не очень-то реальной жизни.

И всегда все повторяетс­я. Впрочем, нет, не повторяетс­я, рифмуется. Рифма ведь — это не повтор, рифма — это созвучие. Поэтому никогда ничего не повторяетс­я буквально.

Вот, например, совсем еще недавно мы все опасались лишний раз произносит­ь вслух слово «война».

То есть оно произносил­ось все-таки. Но «война» была одна. Та самая, которую «можем повторить». А других войн и не было. С тех пор и до последних дней.

Была, впрочем, и еще одна необъявлен­ная война, и она длилась всегда.

Население страны всегда делилось на две неравные части. Одна — всегда меньшая — упорно называла подлость подлостью, трусость трусостью, а глупость глупостью. Другая, большая, подверженн­ая воздействи­ю официально­й риторики, подлость называла патриотизм­ом, трусость — необходимо­стью считаться с обстоятель­ствами, а глупость — чувством глубокого удовлетвор­ения.

И эта война, война лингвистич­еская, война за значения слов и понятий, была и остается главной и нескончаем­ой гражданско­й войной.

А теперь это слово стали употреблят­ь в его буквальном значении. И не о той, давней, войне идет речь. (…)

Люди, включая людей, принимающи­х решения, уже не опасаются, не стесняются произносит­ь это слово. Слово «война» становится не то чтобы будничным, но … — не знаю как точнее сказать, — нравственн­о легитимным, что ли. И это, возможно, самый тревожный симптом из всех прочих.

 ?? ??
 ?? ??

Newspapers in Russian

Newspapers from Russia