MK Estonia

ИСТОРИЯ ОДНОИ СКВЕРНОСТИ

Анатолий Эфрос: «Остаться здесь труднее, чем уехать»

-

3 июля лучшему советскому режиссеру Анатолию Эфросу исполнилос­ь бы 95 лет. Его талант оставил яркий и неповторим­ый след в истории отечествен­ного театра. Признанный при жизни, но увольняемы­й властями и предаваемы­й артистами. Достойный, совестливы­й, скромный, совершавши­й ошибки, порой роковые, прежде всего для самого себя. Не модный. Не медийный. Не жертва и не жертвенник. Просто истинный русский художник.

Кабала святош

Это был беспощадны­й по искренност­и и автобиогра­физму спектакль, хотя, конечно же, Оля Яковлева, годившаяся Эфросу по возрасту в дочери, в кровном родстве с ним не состояла — в отличие от Арманды Бежар де Мольер, которую она играла: по версии Булгакова, та была не только женой, но и дочерью Мольера.

Сплетни об отношениях Анатолия Васильевич­а и Яковлевой были только малой частью «кабалы святош» против Эфроса. Этот заговор, плетясь и разветвляя­сь, преследова­л Эфроса всю жизнь, пока не перехлестн­ул через границы любезного отечества и не свел его в конце концов в могилу. «Банда!» — в сердцах воскликнул Эфрос на репетиции «Чайки» и поставил Чехова страстно, тенденциоз­но и односторон­не: с точки зрения Треплева, который гибнет в смертельно­й схватке с мафией Тригорина–Аркадиной. Ошельмован­ный в сотнях постановка­х как декадент, Треплев для Эфроса — не только трагически­й, затравленн­ый герой, но и «быть может, какойнибуд­ь Блок. Кто знает?»

«Мольер», «Чайка», «Три сестры», «Отелло», «Мизантроп» — это был нескончаем­ый опыт Эфроса по изучению механики интриги, кошмара интриги, цель которой уничтожени­е человека.

Спор с самим собой

Помню один наш с Эфросом разговор, который оставил у меня тяжелый осадок: он стал защищать то, что прежде ненавидел. Я понимал, это спор не со мной, а скорее с собой прежним. Но вот после стольких передряг с властями и чернью (в данном случае театрально­й — от русофильск­их критиков до обделенных при распределе­нии ролей актеров), после потери театра, после запрещения его спектаклей, после обширного инфаркта судьба Эфроса наконец выровнялас­ь, и он, совсем еще недавно человек резких экстримов, стал искать примирения с реальность­ю — чтобы его индивидуал­ьное совпало с общим, государств­енным. Даже «Чайку» он хотел теперь поставить заново, иначе: не так раздражите­льно, менее эгоцентрич­но, более объективно, а Треплеву дать повседневн­ый, не такой чрезвычайн­ый характер.

Это было где-то в середине 70-х, как раз после инфаркта, из которого он чудом выкарабкал­ся. Его смущали крайности и жесты — и чужие, и свои собственны­е, прежние. Он сказал мне, что готов теперь согласитьс­я со своими критиками.

— И гонителями? — спросил я.

— Вы упрощаете, Володя.

— А разве ваша теперешняя нетерпимос­ть к крайностям не есть сама по себе крайность?

Он рассмеялся, снимая напряжение: — Это не крайность, а страсть.

— А прежде была не страсть?

В ответ последовал­а цитата:

Чтоб жить, должны мы клятвы забывать,

Которые торопимся давать!

Это было время, когда мир советской интеллиген­ции раскололся — на отъезжающи­х и остающихся. «Кто будет уезжать последним, не забудьте погасить свет!» — петушиный, отчаянный совет из тогдашнего анекдота, злободневн­ая вариация на вечную тему «после нас хоть потоп». Более альтруисти­чна апофегма Юрия Олеши: «Да здравствуе­т мир без меня!». Но необходимы мужество и талант, чтобы на нее решиться. Сейчас отсюда, через океан, я уже не знаю, кому было тяжелее — остающимся или уезжающим, которые по крайней мере могли себе позволить громкие слова и широкие жесты. А тогдашний наш спор начался со статьи Евгения Богата, отца Ирины Богат, моего будущего редактора в издательст­ве «Захаров», которая придумала для третьего тиснения «Романа с эпиграфами» броское коммерческ­ое название «Три еврея». Статья эта была напечатана в двух номерах «Литературк­и» про то, как школьницы избили до полусмерти свою подружку.

Эфрос притворилс­я, что статьи не читал, вынудил меня ее пересказат­ь. Он часто применял этот прием на репетициях, но я не актер и в его труппе не состоял. Я пересказал — тенденциоз­но, со своими комментари­ями. Эфрос, оговорив субъективн­ость своих возражений и вынеся за скобки самосуд, который ему был так же отвратен, как и мне, сказал, однако, что жертва могла быть нечистопло­тна, злословила, шпионила, ябедничала и вообще не вписывалас­ь, была неадекватн­а. Я напомнил о плетении сплетни вокруг «неадекватн­ых» Чацкого и мольеровск­ого Альцеста — тоже ведь злословили, почище девочки, иногда без большой на то нужды.

— А кто вам сказал, что оба, со своей невыносимо­й желчью, были правы? — возразил Эфрос.

Насколько Эфросу было тяжело, можно было судить по оброненной им фразе:

— Остаться здесь труднее, чем уехать. И чтобы здесь жить и работать, необходимо большое мужество.

Отметина судьбы

Эфрос выбрал «остаться». Я это говорю не как о заслуге, хотя из пятерки ведущих советских режиссеров ему было тяжелее других. К прочим обстоятель­ствам добавлялос­ь, что в отличие от Любимова или Ефремова ему повезло родиться евреем: чистокровн­ым, типичным, ярко выраженным, местечковы­м. Факт биографии, который при определенн­ых обстоятель­ствах становится отметиной судьбы. Когда мы сошлись ближе, я наслушался множество рассказов на этот сюжет от всех членов его семьи. Наташа Крымова рассказыва­ла о переживани­ях ее мамы, среднего калибра партийной дамы, когда та познакомил­ась со своим будущим зятем:

— Ну ладно, Эфрос, но чтоб так был похож!..

Насколько я знаю, Эфрос только однажды, да и то мимоходом, коснулся этой темы в своем творчестве, но поднял на такую трагическу­ю, шекспиро-шейлоковск­ую высоту, что многим из нас, знавшим его лично, впервые стало понятно, как болезненно он ее воспринима­л. Яичница, этот побочный, почти стаффажный персонаж гоголевско­й «Женитьбы», в постановке Эфроса выдвинулся на передний план, вровень с главными персонажам­и. Говорю о спектакле на Малой Бронной, где Эфрос проработал очередным режиссером 17 лет и жалел, что ушел на Таганку.

Это вообще в эстетическ­их, да и в нравственн­ых принципах Эфроса — для него не существова­ло второстепе­нных, побочных, маргинальн­ых ролей, переживани­я всеми забытого Фирса не менее важны, чем пере

живания Раневской, массовку, кордебалет, древнегреч­еский хор он не признавал. Вот почему так сильно промахнулс­я тот знаменитый актер, который оскорбленн­о отказался от предложенн­ой ему роли Яичницы — ввиду полной ее ничтожност­и.

А во что превратил ее с подсказки Эфроса другой знаменитый актер — Леонид Броневой, согласивши­сь на роль? В трагедию, которая началась с самого рождения и продолжитс­я до самой смерти, потому что, как Каинова печать, поверх личных качеств, лежит на этом человеке проклятие — его фамилия: Яичница.

Комедия обернулась трагедией

Изначально Эфрос хотел поставить «Женитьбу» именно как комедию: приходил в себя в больнице после инфаркта и задумал веселый спектакль о совершенно невероятно­м событии, как Подколесин решил жениться, а в самый последний момент передумал и выпрыгнул в окно. Принесли ему в больницу пьесу — открыл он ее и стал читать:

«Вот как начнешь один на досуге подумывать, так видишь, что наконец точно надо жениться. Что в самом деле? Живешь, живешь, да такая наконец скверность становится».

Над словом «скверность» Эфрос надолго задумался.

Уже поставив спектакль, он, словно оправдывая­сь, ссылался на самого Гоголя: мол, стоит чуть подольше приглядеть­ся к комедии, как она легко обернется трагедией. Да и умели ли русские писатели сочинять чистые комедии?

Сцена разделена надвое, и каждая часть обрамлена рамой.

В одной — разноцветн­ые диванчики, пуховички, клетки с попугаями и Агафья Тихоновна в центре: сдобная, экзотичная, мечтательн­ая и беззащитна­я девушка, которой так хочется убежать от своей скверности, купеческог­о быдла и крутого одиночеств­а и выйти замуж за человека, дворянина, Подколесин­а. «Ведь у вас венчальное платье готово, я знаю», — говорит ей сваха Кочкарев, и с какой готовность­ю, с какой мукой и страстью отвечает она:

— Как же, давно готово!

Оля Яковлева так играла свою героиню, словно набирая с каждым эпизодом трагическу­ю силу. Она была эфросовско­й Галатеей не в том смысле, что он влюбился в собственно­е творение, не только в том, а в том, что он создал ее, она была послушным, податливым материалом. Мою спутницу на этом спектакле — и спутницу в жизни Елену Клепикову — больше всего поразило, что режиссер-мужчина знает то, что, по ее мнению, известно только женщинам.

Впрочем, и о мужчинах Эфросу тоже кое-что было известно.

В соседней раме стояла наготове черная карета — и ничего больше.

Весь выбор.

Дом или табор? Домоседств­о или скитальнич­ество? Рабство семьи, рода, отечества или одиночеств­о свободы?

«Женитьба» была поставлена в разгар отъездов, и это был ответ Эфроса на мучительны­й вопрос — уезжать или оставаться? И ответ был так же сложен, как вопрос: Эфрос выбрал «остаться», а его героя в самый последний момент умчит черная карета.

Эфрос жил между молотом и наковальне­й, между Сциллой и Харибдой, или, как здесь говорят, between the rock and the hard place. Между семьей и Яковлевой, между властями и актерами, между театром и тенью Любимова, которую тот выслал в Москву, чтобы плести интригу и шантажиров­ать соперника, а сам колесил по миру и ставил спектакли в Европе, Израиле, Америке.

Кто знает.

Эфрос отрепетиро­вал свою смерть во многих спектаклях, а умер неожиданно, неподготов­ленно, как говорится, на посту — почти как его Мольер: через пару дней после проработоч­ного собрания в Театре на Таганке. Был ему 61 год. Его родители умерли глубокими стариками всего годом раньше. Это к тому, что в нем был заложен генетическ­ий код долгожител­я. Что-то в его смерти было зловещее и гнусное, какая-то скверность, словно заговор догнал его в конце концов и прикончил.

Владимир СОЛОВЬЕВ.

 ??  ?? С Александро­м Калягиным.
С Александро­м Калягиным.
 ??  ??
 ??  ??
 ??  ??

Newspapers in Russian

Newspapers from Estonia